– А Вы, наверное… – моя попутчица, пожилая дама, которая, спасибо ей, всю дорогу пыталась развеселить меня анекдотами из жизни великих людей и своих племянников, отчаянно бегала по мне глазами, – … инженер?
     – Художник, – вдруг мне захотелось измерить глубину пропасти, в которую я любезно согласился упасть, – просто сказать и увидеть её реакцию, – Меня пригласили расписывать новый собор.
     Недоверие – сарказм – интерес – восторг:
     – Что вы говорите! – она смотрела на меня как на египетскую пирамиду, – А Вы знаете… хотя об этом неудобно говорить…
     Я не знал – что-то внутри меня знало и дрожало, ждало подтверждения.
     – Говорят … – её глаза расширились, губы предосудительно сжались, – говорят, что он стоит на плохом месте, недобрые там знаки!
     Пауза. За окном скрипели конные экипажи, всё прибывали омнибусы. Шустрые артельщики ловко лавировали между пассажирами, кричали, оглушали их настойчивыми предложениями помочь. Это там, а у нас длинная-длинная звенящая пауза.
     – Впрочем, это, должно быть, глупости.
     – Конечно, глупости, – улыбнулся я.
     “Вот! – кричало во мне, – Вот оно, привечание старого города. Вот его языческая душа”. Что-то прозрачно-славянское гнало мою кровь, веселило, подталкивало. Как безумно хорошо погибать в этой зелёной дымке, среди золотых куполов, когда погребальной песней тебе – звон колоколов, когда памятником тебе – ночные заклятия пологих холмов!
     В самом конце двадцатого века в Киеве будут строить храмы. Неожиданно воскреснет кровавая Ольга – взглянет налево и раздвинет, улыбнувшись, мраморные брови: сквозь сетку лесов на фоне белого неба тянет руки к доброму миру младенец-гигант – Михайловский собор, и смеётся каменно-солнечная площадь, и звенит-растекается густая музыка славословий. Переведёт княгиня горящие глаза направо и увидит стеклянного монстра, с ухмылкой рвущего софиевский узор, – глупого, жестокого ребёнка, злого сироту, который появился вдруг, который существует сейчас, а сейчас – это всего лишь миг.
     Смейся, Киев, живи – такого ещё не было в твоей истории. Было священное таинство зодчества, была примитивно-голая страсть к уничтожению, но ни разу не вырастал храм на фундаменте лицемерия, ни разу не возводились его стены на растворе восторженного умиления и юркнувшей в угол корысти. Веселись, Киев, принимай подарки блудных детей, но не забудь, что где-то под асфальтом спрятаны и наши души – мы видели тебя в снах.
     Теперь, когда у тебя столько колоколов, призови своего покровителя, попроси у него мудрости.
     Кому-то душу; кому-то средства;
     кому-то красоту; кому-то умение считать.
     Не позволь себя оскорбить, не позволь им видеть твои славянские слёзы…

     Когда я шёл к собору, был обыкновенный многолюдный и малосолнечный день. На Владимирской улице меня встретил архитектор Н. – неприметный, ушедший в себя человечек. Но я люблю уважать людей – приятно иногда кого-нибудь поуважать – а Н. сразу же, при первом пожатии руки, молча убедил меня, что передо мной не он сам – архитектор-талант Н. прятался где-то глубоко внутри его серенького тельца. Он семенил за мной, рассказывал про трудности строительства, про новые технологии. Я кивал и думал о своём.

     Как-то великий князь-креститель потребовал принести человеческую жертву языческим богам. Не важно, на кого пал выбор; не важно, что у мальчика был отец, который в отчаянии дерзнул вступиться за сына – куда важнее он, князь, его взгляд, его сердце, языческое сердце, что билось в ритме экстаза толпы, растерзавшей обоих русичей. Прошло всего несколько лет, и языческие идолы – искорёженные, осквернённые – поплыли вниз по Днепру. С высокой Киевской горы наблюдал за ними князь, а народ бежал вдоль берега и в исступлении кричал грозному Перуну: “Выдыби! Выдыби!” Люди рыдали, бились в истерике – по Днепру плыла их вековая история, их славянская правда. И Перун выплыл – и люди онемели от ужаса и восторга.
     Потом заблестели на Руси кресты – великолепие византийской роскоши подчиняло себе умы и души – православие дало нам свет, но мы, неблагодарные, так и остались язычниками. Остались, чуждые цивилизованному миру – прославлять Бога в белоснежных храмах и в широкой степи на восходе солнца, слышать Его в капле росы и в порыве ветра – гениальные, тонкие люди – такие сильные своим сакральным знанием и такие слабые среди урбанизированного мира.

     – Вот мы и пришли, – закончил свою двадцатиминутную беседу с немым мной архитектор Н. – Насчёт ужина у меня, я так понял, договорились. Ждём с нетерпением.
     И он осторожно пожал мне рабочую руку. Я лихорадочно искал в памяти информацию об ужине.
     – Значит, сегодня в семь, – выпалил я, кланяясь.
     – В шесть, если Вам удобно, – напомнил Н., улыбнулся и засеменил вниз по мостовой, помахивая обтрёпанной папкой.
     Я потерянно смотрел ему в спину. Ещё мгновение и я останусь наедине с Киевом-язычником. Ещё немного и я увижу собор, где заложу свою душу. Ещё чуть-чуть – ещё… Но серая спина исчезла за поворотом и я медленно, дрожа всем телом, развернулся.

     Мне было видение. Я слышал выстрел. По улицам расплывалась волна людей. Годы, десятилетия, войны. Старый город-насмешник молился и рыдал. Пал Успенский собор – остановилось сердце старика; в груду обломков превратился Михайловский монастырь – закрылись глаза его. Дальше молчание. А когда осела пыль и пробилось озабоченное солнце, среди руин, среди выжженной пустыни, среди жалких обломков духовности надёжно стоял семи купольный храм, памятник князю-язычнику. “Похвалим же и мы по силе нашей малыми похвалами великое и дивное створившего – нашего учителя и наставника, великого кагала нашей земли Владимира – внука старого Игоря, сына славного Святослава”.
     Собор без росписей выглядит удивительно буднично – светло и аккуратно. Каждый мой шаг отбивается эхом и взлетает под самый купол. Я люблю округлый простор православного храма – мягкие линии, чёткие тени, звуки – они живут здесь, не замолкая, только медленно угасая и, притихнув, прячась по углам. Это люблю я, присев на корточки, несмело оглядываясь – чистый, одинокий человек без истории и души. Когда я встаю, я слышу мир, я поднимаю на плечах годы, образы, чувства и тогда я люблю золотой пожар византийской росписи, взрыв цвета и света, роскошное безумие и безумную роскошь.
     Князя Владимир разослал десять мужей по свету искать веру истинную. Когда вернулись посланцы, в один голос сказали, что нет на земле веры лучше, чем греческая: “Ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, – не умеем мы и сказать. Только то мы ведаем, что бог их пребывает с людьми, и служба их лучше есть, чем в других землях”. Чёрные фигуры Дажбога и Хорса, Симаргла и Стрибога, Макош и громовержца Перуна были немыми зрителями нехитрого спектакля, который разыгрывал князь, и его же несчастными жертвами. Гениальный правитель и лживый тиран, в твою честь возводит Киев великолепный храм!
     У меня блестели глаза – я уже видел строгий лики, щедрую позолоту, византийские узоры и Его самого, Его канонические черты. Я чувствовал мощь красоты, которая подавит нелепые толки. Я уже не думал о князе, о городе – я стал самим собой, художником, и был в восторге от открывавшихся возможностей. Я пел, пело сердце, пел, гудел, звенел – ещё нет слова – безумствовал мир, разогревшись, раскалившись и разорвавшись звуком шагов за спиной. Всё замолчало. Осколки мира хрустнули. Высокая тень заслоняла мне свет, который ломился в отверстие входной двери: “Добрый день, я ищу мужа, архитектора Н.”
     Я не умею писать. Сейчас можно было бы начать роман, назвав всю мою жизнь “до этого” предисловием, но я ограничусь повестью. Разве что один вдохновенный пассаж:
     Тихо-тихо стрекотал за окном сверчок – вздыхала ночь. Тихо-тихо любил я – болело сердце. Так не любят женщин – так любят шоколадные конфеты и первые подснежники, так поют колыбельные песни и гладят породистых собак, так ищут в чужом небе хрустальный ковшик Большой Медведицы. Изо дня в день, из ночи в ночь я сочинял и открывал её – в самых немыслимых ситуациях, в самых разных проявлениях Я подбирал прилагательные (что в языке может быть чувственней прилагательных!) и рифмовал их бессмысленными рядами:
               Чудесная, мудрая, милая,
               Прямая, чудная, игривая,
               Красивая, добрая, звонкая,
               Родная, беспечная, тонкая,
               Горячая, летняя, строгая…
     Глупость. Миллионы лет – одно и то же. Каждая страсть считает себя исключительной, но, надеясь на вечность, получает мгновение.
     Мой славянский бог укоризненно качает головой. “Успокойся, – говорит он, – Успокойся и спи. Я с тобой, и все будет хорошо”. Я закрываю глаза и, улыбаясь, усыпаю. Это первый день моего безумия.

     Потом был второй, третий… был последний.

     Тогда я завершал лик Богородицы. Бого-родица. Каждый из этих корней свят. Единственное чудо – чудо появления, рождения нового – не перестаёт меня удивлять. Всё можно объяснить, вывести законы, указать исключения, но никогда мне не осознать, что из ничего появляется что-то, которое, возможно, станет кем-то и будет двигаться, говорить и, Боже!, мыслить. Всё, что несет в себе материнство, успокаивает душу. Славянский образ земли – пышной, тёплой, невероятно искусительной – я взял за образец Святого Лика. К этому времени я стал невменяем – внутри всё горело, клокотало, рвалось что-то сказать, но когда я брал в руки кисть, весь этот пыл и вся пыль уходили в нервные горячие краски, которые я безжалостно смешивал в самых невероятных комбинациях. Мне казалось, что вот-вот появится мой шедевр – живой, говорящий образ, и я работал день и ночь.
     Когда я положил последние мазки, сердце билось ровно. Я знал, что спущусь с лесов, немного отойду и, обернувшись, узнаю свой гений – величественный, святой лик Пречистой Девы – неземной, абсолютно фантастический – с языческим блеском в глазах, по-киевски яркий, по-христиански смиренный. Я мечтал увидеть как в зеркале чистую сторону моей души, а увидел – святотатски-мирской, как будто снятый с обложки французского журнала портрет госпожи Н.
     Рокотом трамваев рассмеялся Город среди неподвижной тишины. Я бежал, молил прощения, искал ночь. Я покинул тебя, Киев, не прощаясь – я принёс посильную жертву твоим богам – себя самого – и теперь жалкой тенью прятался в подворотнях посредственности, защищая от света своё уродство.

     В том, что случилось, не виноваты ни я, ни она, ни Бог – только седой заколдованный город, моя далёкая мечта и мой конечный удел. Дрожа от восторга, я притрагиваюсь к его морщинистой руке, поднимаю глаза и встречаю его языческий, блестящий золотом взгляд. “Я слишком стар для сантиментов, – говорит он, – Поиграем на жизнь”. Сумасшедшее пари – мгновение против веков, но кто посягнёт на святыню! Преклоняюсь, спускаюсь к подножию холмов и кладу на алтарь Руси своё сердце.