«С установлением советской власти никакой дискриминации по национальному признаку и вовсе не существовало. Напротив, в городе действовали еврейские школы, театр, синагога, выходила газета на идиш. Но Подол по-прежнему оставался преимущественно еврейским районом. Здесь было много всевозможных мастерских: швейных, сапожных, ювелирных, часовых, слесарных, кожевенных. Клиентов встречали очень любезно, заказ либо тут же выполняли, либо были готовы доставить с посыльным. На бойких перекрестках и у крупных магазинов предлагали свои услуги так называемые «красные шапки» — люди разного возраста в малиновых фуражках, отлично знавшие город и готовые доставить по указанному адресу письмо, цветы, торт и даже более крупную посылку. Кроме того, действовала пневматическая почта. Телеграмму, срочное письмо или небольшой сверток укладывали в капсулу, которая по трубам, под давлением воздуха, почти мгновенно попадала в любую часть города, а затем через посыльного к адресату.  

Подол славился богатым рыбным привозом и обилием фруктов и овощей. У причалов с раннего утра стояли огромные плоскодонки, или «дубы», как их называли со времен Запорожской Сечи. Каждая такая лодка имела от восьми до десяти гребцов и, на случай попутного ветра, косой турецкий парус. Но обычно большую часть пути ее тащили волоком. Здесь были свои «ряды»: только что выловленная рыба плескалась в чанах, установленных на днище лодок, фрукты и овощи высились почти до бортов. Аромат антоновок, янтарных, без единого пятнышка, заглушал все другие запахи. Огромные арбузы с Херсонщины горой высились над стоявшими поодаль баржами. Дальше, в сторону здания Контрактовой ярмарки, шли вереницы ларьков, заполненных всякой снедью. За деревянными расписными прилавками стояли пышные розовощекие украинки в цветных плахтах вокруг бедер, в расшитых кофтах, в монистах, составленных из множества коралловых и стеклянных бус. У девчат на голове был неизменный венок из свежих цветов, у женщин постарше — плотно облегающий чепец. Они наперебой зазывали прохожих:                                                                                               

— Панич, дивчина… любеть наше сало, нашу ковбасу, наши галушки, наши вареники…                                         

Действительно, домашние колбасы, ряженка, топленое сало с чесноком, вареники с вишнями в сметане могли соблазнить любого аскета.                                                             

В дни контрактовых ярмарок, проходивших каждую осень, на Подоле царила невероятная толчея. Сюда съезжались оптовые торговцы и покупатели со всей страны и из-за границы, так же как и на Нижегородскую ярмарку. Участвовали в торгах как частные, так и государственные предприятия. Предлагалось все что угодно — от зерна, мяса и фруктов до промышленных изделий, потребительских товаров, мебели, предметов домашнего обихода. Но и отдельный посетитель мог приобрести в специально отведенных местах любой товар и в любом количестве, скажем, чайный сервиз, ковер, велосипед, музыкальные инструменты. Продавалось не только оптом, но и в розницу также и оружие: охотничьи ружья, малокалиберные винтовки, финские ножи, патроны. Хотя гражданская война закончилась совсем недавно, свободная продажа оружия никого не смущала… Охотничьи ружья регистрировали в любительских обществах, а малокалиберные винтовки вообще никого не интересовали. Отец подарил мне такую винтовку, называлась она «Монте-Кристо», и я с ней в пригородном лесу подстреливал птиц, делая из них чучела, которыми украшал свою комнату.                                         

В 1929 году мой школьный товарищ Кока Юшков отправлялся с матерью в Анапу — детский черноморский курорт. Они пригласили и меня. Родители сперва не соглашались. Но в конце концов уступили моим настойчивым просьбам. Путешествие поездом до станции Тихорецкой, откуда курортников вез автобус, мне хорошо запомнилось. Поражало обилие продуктов, которые на остановках предлагали местные жители. Вдоль перрона на вышитых петухами рушниках и соломенных подстилках стояли горшочки с топленым молоком, покрытым коричневой корочкой, были разложены домашняя колбаса, сало. В чугунках дымилась горячая картошка, на тарелках знаменитые малороссийские гречаники — блинчики из гречихи. Тут же копченый рыбец, множество ягод и фруктов. Поляницы  теплого домашнего хлеба, пряники и бублики брали к чаю, а кипяток всегда имелся на каждой станции в титанах прямо на перроне. Милиция не разгоняла самодеятельных продавцов, как это стало обычным после начала коллективизации. Мы прогуливались с Кокой вдоль поезда с кульками, полными спелой душистой вишни, лихо выплевывали косточки.                                                            

— Знаешь, — говорил я ему, — мне не приходилось ездить на поезде с тех. пор, как мы с родителями в гражданскую войну добирались из Петрограда в Киев. Тогда в вагонах было не протолкнуться. На полу и на всех полках, даже под самым потолком, где складывают багаж, лежали люди. Во время остановок никто не решался выходить, опасаясь потерять место или вообще не втиснуться снова в вагон. Да и на станциях было пусто, хоть шаром покати.                                                             — Ну, теперь все это позади, больше такого быть не может.                                                

Я соглашался с Кокой, не подозревая, что оба мы ошибаемся. Не пройдет и года, как все это изобилие исчезнет. Толпы раскулаченных крестьян, репрессированных ремесленников, кустарей снова будут виснуть на подножках вагонов, кочуя по опустошенной, голодной стране в поисках пищи и крова.                                              

Весной 1926 года отец получил новое назначение. Будучи инженером-кораблестроителем, он был привлечен к проектированию новой верфи на Днепре, создаваемой на базе машиностроительного завода «Ленинская кузница», главным инженером которого он стал. Нам пришлось покинуть прекрасную директорскую усадьбу «Большевика» и перебраться в центр города.                                                             

С тяжелым сердцем обошел я в последний раз свои «владения» в зарослях сада, взобрался на развесистый дуб, в ветвях которого мы с друзьями соорудили шалаш, попрощался с гротом, где лишь недавно отцвели ландыши. Не забыл сбегать и к неподвижно стоявшему за оградой усадьбы узкоколейному паровозику. Заброшенный со времен гражданской войны, он доставлял нам, ребятам, много радости, делая правдоподобными наши игры в «красный бронепоезд», отстреливавшийся  от осаждавших его «белых» полков. Я не подозревал, что весь этот сказочный мир, покидаемый мною, уже обречен.                                                   

Вскоре началась реконструкция «Большевика». На месте директорской усадьбы запланировали строительство нового котельного цеха. Деревья выкорчевали, старый особняк сровняли с землей. Когда после окончания школы-семилетки осенью 1930 года я пришел работать электромонтером на завод «Большевик», от моего любимого сада не осталось и следа. Неужели, думал я, нельзя было расширить предприятие в другом направлении? Ведь напротив до самого горизонта простиралось поле. Но в те времена кто думал о том, что еще мог послужить людям прекрасный фруктовый сад, еще долго могли давать плоды огромные ореховые деревья, на выращивание которых кто-то положил немало труда? Все старое под звуки международного гимна трудящихся «Интернационала» с энтузиазмом «уничтожалось до основанья», чтобы затем построить «наш, новый мир»…                    

Отцу удалось вступить в жилищно-строительный кооператив, который только что закончил строительство двухэтажного четырехквартирного дома в Липках, некогда аристократическом районе Киева. Кооператив, под несколько легкомысленным названием «Веселы кут» (по-русски — «Веселый уголок»), облюбовал неплохое местечко на углу Левашовской и Институтской улиц, впоследствии переименованных в Карла Либкнехта и 25-го Октября. Организаторы кооператива не думали, что жизнь обитателей нового дома окажется не такой веселой, как они рассчитывали при его создании.                                                                                      

Квартира нам досталась на первом этаже. Она состояла из трех комнат, кухни с дровяной плитой и совмещенной с туалетом ванной, имевшей колонку для нагрева воды. В комнатах также высились по углам кафельные печи: центральное отопление было в то время редкостью. Каждая семья располагала в подвале большим помещением, где хранились дрова и каменный уголь. Там же, в подвале, имелся еще и небольшой погреб. В нем всю зиму держали бочки с мочеными яблоками, квашеной капустой, солеными огурцами. Все это мама заготовила в первую же осень. Я почему-то всегда просыпался чуть свет, и в мои обязанности  входило принести из подвала дрова и уголь, затопить печки, а когда вставали родители, развести огонь под плитой и колонкой в ванной. Пилили и кололи дрова, заготовляемые на всю зиму, монахи из Лаврского монастыря, расположенного неподалеку от нашего дома. Они же снабжали отца ароматной травкой-зубровкой, на которой он настаивал водку. В Лавре пекли огромные квадратные буханки душистого черного хлеба с выдавленным сверху крестом. Мы регулярно покупали его в монастырской булочной. На новом месте тоже имелись свои прелести. Дворик был небольшой, но все же достаточно просторный для игры в футбол. На противоположном углу от нашего дома находился летний парк профсоюза совторгслужащих. Там был театр под открытым небом, а когда не ставили спектакль, то показывали кино. До революции в этом парке стоял особняк киевского генерал-губернатора. А чтобы проезжавшие по булыжнику телеги и коляски не беспокоили обитателей особняка, весь угол залили асфальтом — тогда это было, пожалуй, единственное в городе асфальтовое покрытие. Особняк сгорел в годы гражданской войны, но асфальт сохранился, и по нему ребята катались на велосипедах. Такой же подарок вскоре отец сделал и мне. Многократно ободрав в кровь колени и локти, я вскоре освоил велосипед и стал виртуозно гонять без рук, вызывая зависть других мальчишек и восторг девчонок. Одна из них, черноволосая Тамара, дочурка нашего соседа, грека Попондуполо — нэпмана, владевшего небольшим заводом металлических изделий, меня очаровала. Предприятие, надо полагать, давало неплохой доход. Тамару одевали богато и модно, она благоухала дорогими духами. Ее отец имел свой выезд — лошадь и коляску. С женой-красавицей, в кружевах и вуали под широкополой шляпой, они вечерами выезжали на Крещатик покрасоваться перед публикой. Нэпман, небрежно развалясь на сиденье и дымя ароматной сигарой, вызывал у прохожих смешанные чувства. Одни смотрели на него с восхищением и завистью, другие бросали злобные взгляды, как бы грозя, что еще разделаются с такими «недобитыми буржуями».                            

Другим нашим соседом был профессор Задорожный, знаток украинской истории и литературы. Он носил усы под классика прошлого века Тараса Шевченко,  одевался в вышитые сорочки и шаровары, заправленные в сапоги с голенищами гармошкой. Они с отцом сдружились, и Задорожный, заходя к нам и выпив пару чарок зубровки, прекрасно исполнял украинские народные песни, аккомпанируя себе на бандуре. Он и во мне развил любовь к фольклору, истории и легендам Украины, ставшей, по сути, моей второй родиной.                                                       

Наконец, четвертым жильцом нашего дома оказался сам председатель правления кооператива Наум Соломонович Ротштейн. Паспортов в Советском Союзе тогда еще не существовало и никто не подозревал о скором их введении. Тем более что старшее поколение хорошо помнило, сколь унизительна была царская паспортная система. Когда мы въехали в квартиру, Наум Соломонович попросту записал нас в домовой книге, на чем вся процедура и закончилась. Он был очень любезным старичком, охотно делился советами в самых различных областях жизни, всегда старался чем-то» помочь. Несомненно, благодаря его заботам и общительности в кооперативе «Веселый кут» царила дружеская атмосфера взаимной выручки и доброжелательства. Кооператив намечал строительство еще нескольких жилых домов, и Ротштейн часто приходил к нам посоветоваться с отцом насчет достоинств и недостатков того или иного из проектов.                                                      

Наш район нравился мне своими прекрасными парками, тянувшимися над кручами Днепра: Мариинский, Царский, Купеческий сады, зеленые холмы Владимирской горки, увенчанной бронзовой фигурой крестителя Руси князя Владимира с огромным крестом. Здесь же, в большом круглом здании под высоким стеклянным куполом, размещалась «Панорама Голгофы». Она потрясла мое детское воображение реалистическими картинами жизни и распятия Христа, созданными лучшими мастерами начала века. Видения, навеянные когда-то чтением Ветхого завета, как бы обретали плоть и кровь, вызывая восторг и смирение. В начале 30-х годов здание «Голгофы» разрушили, огромное полотно панорамы исчезло. Но, быть может, его не уничтожили? Вдруг оно да найдется, и наши современники смогут наслаждаться этим произведением искусства, возродившим с потрясающей силой библейскую легенду?                                                                                 

С приближением осени надо было думать о моем устройстве в новую школу. Родители хотели, чтобы я продолжал изучение иностранных языков, а здесь, по соседству, оказались кварталы, с давних времен населенные киевлянами немецкого происхождения. Улица, вокруг которой расположилась колония немцев, называлась Лютеранской (впоследствии она была переименована в улицу Энгельса). На ней находилась школа-семилетка, где все предметы преподавали на немецком, а русский и украинский считались как бы иностранными языками. Рядом со школой расположилась лютеранская кирха, где органистом был пожилой благообразный немец — герр Ульпе. Он согласился стать моим репетитором: хотя я уже довольно бойко болтал по-немецки, все же для третьего класса специальной школы этого было недостаточно. На протяжении двух месяцев до начала занятий, а также в течение первого семестра я регулярно ходил к супругам Ульпе и там окунался в своеобразную атмосферу патриархальной немецкой семьи. Меня поразили аккуратность и чистота их большой квартиры, начищенная до блеска кухонная посуда, кружевные занавесочки на окнах, аромат натертых воском дубовых панелей в кабинете хозяина. Во всем чувствовались довольство и достаток. Оказалось, что герр Ульпе вовсе не профессиональный органист. Он лишь недавно ушел на покой, а до того долгое время, даже еще до революции, преподавал историю и литературу Германии в немецкой гимназии, находившейся там же, где и наша трудовая школа. Со мной он был строг, но умел заинтересовать и привить тягу к знаниям. У него было множество свернутых в рулоны больших цветных картин с пейзажами и видами германских городов, где изображались их жители за разными занятиями: ремесленники, крестьяне, студенты, торговцы и др. То были наглядные пособия для изучения языка и пополнения словарного запаса. Мне особенно запомнились рейнские пейзажи с их виноградниками, старинными замками, живописными переправами через реку, церковками с высокими колокольнями. Я с благодарностью вспоминал эти картинки профессора Ульпе, давшие мне ощущение атмосферы Германии задолго до того, как мне самому довелось бродить по берегам Рейна.                                                                                   

Кроме языка мой репетитор, уже по своей инициативе, обучал меня и другим премудростям: чеканке по меди, изготовлению рельефных карт, резьбе по дереву. Ульпе, всегда торжественно одетый в длинный сюртук и белоснежную рубашку с туго накрахмаленным воротничком, носивший широкий галстук, заколотый золотой булавкой с жемчужиной, любил курить сигары. Пустые деревянные коробки от них использовались для моих упражнений в резьбе. Тонкие медные пластинки, на которых специальными лопаточками выдавливались фигурки, так же как и толстый картон и белая масса папье-маше для рельефных карт, продавались в магазине Хаммера на Фундуклеевской. Когда рельеф был готов, я разрисовывал его масляными красками: белые вершины гор, их зеленые склоны, желтые пустыни… Эти занятия увлекали меня и пробудили интерес к рисованию. Среди друзей моих родителей вскоре после нашего переезда в Липки появился очень симпатичный старичок, также увлекавшийся папиной зубровкой. Но до того как «нагрузиться»,он изъявил готовность в каждый визит давать мне урок рисования. Дядя Савелий, как все его величали, окончил когда-то императорскую Академию художеств в Петербурге и подавал надежды как талантливый портретист. Но постепенно спился и жил в бедности в небольшом покосившемся бревенчатом домике между холмами Мариинского и Царского парков. Здесь еще до революции существовало большое цветоводство и славился французский ресторан «Шато де Флер». В мое время ресторана уже не было, но цветоводство продолжало существовать, разнося по округе аромат роз и гвоздик. У его южного края и примостилась хижина дяди Савелия. Это был мастер на все руки. Он не только сохранил способность блестяще нарисовать портрет или пейзаж, но мог смастерить зеркальную фотокамеру, оживить старинные часы, восстановить звучание скрипки древнего мастера. Дядя Савелий преподал мне основы живописи, ставшей на всю жизнь моим хобби В начале 30-х годов дядя Савелий внезапно исчез. Когда он пришел к нам в последний раз, мы уже знали, что цветоводство закрывается, что все прилегающие  к нему постройки, в том числе и домик дяди Савелия, снесут и на их месте будет сооружен стадион с футбольным полем, волейбольными площадками, теннисными кортами и другими спортивными комплексами. Возведут и большое административное здание с рестораном. Это был последний удар для дяди Савелия. В тот день он особенно много пил, проклинал на чем свет стоит тех, кто придумал строительство стадиона, и ушел от нас грустный и растерянный. Больше его не видели. А стадион построили. Его хозяином стало спортивное общество «Динамо», представляющее органы безопасности. Спортивным сооружениям присвоили имя наркома внутренних дел Украины Балицкого — инициатора строительства стадиона на месте бывшего цветоводства. Но золотые буквы на фронтоне помпезной колоннады с именем наркома красовались недолго. Вскоре Балицкий, вместе с несколькими другими украинскими руководителями, был арестован и расстрелян как «шпион и опасный националист».                                                            

Неужто небеса услышали проклятия дяди Савелия?..                                                  

Нашими, совместно с профессором Ульпе, усилиями, я был принят в третий класс немецкой школы. Это была такая же семилетка, как и все другие советские «трудовые школы» того времени, дававшие начальное образование подросткам. Но атмосфера здесь существенно отличалась от той, какая царила в школе по соседству с «Большевиком». Примерно половина ребят была из немецких семей, остальные — украинцы, русские, евреи, поляки. По социальному составу школьники также составляли довольно пеструю картину. Были тут дети рабочих, служащих, научных работников, ремесленников и частных предпринимателей. На учеников первого и второго классов мы смотрели свысока и почти не общались с ними. Зато четвероклассники являлись предметом нашей зависти и образцом для подражания.

Дисциплина в немецкой школе в Киеве была очень строгая, но держалась она не только на уважении к наставникам. Хотя всем внушали, что в советское время наказание поркой и другим физическим воздействием немыслимо и строго карается законом, не выучивших урок или провинившихся в школе на Лютеранской улице не только ставили на горох, на колени в угол на все время урока, но и драли за уши, а уж подзатыльники вообще считались обычным делом. Тот, кто жаловался, мог ожидать еще худшего обращения. В первом классе все занятия вел молодой, высокий, рыжеволосый саксонец Радешток — «геноссе Пауль» (товарищ Пауль). Он только что прибыл из Германии, откуда ему по каким-то причинам пришлось срочно убраться. Ходили слухи, будто он «боевик» германской компартии. Выполнив какое-то ответственное задание руководства, он вынужден был скрыться от правосудия. Мы не очень представляли себе, что такое «боевик», но звучало это слово угрожающе, и Пауля все побаивались. В старших классах он преподавал физкультуру и не щадил тех, кто вызывал его неудовольствие. Любимый его прием состоял в том, чтобы, зажав под свой могучий локоть голову провинившегося, натереть ему рот серым прачечным мылом. Оно изготовлялось из рыбьего жира и было невероятно противным. Пострадавший, пытаясь сплюнуть отвратительную пену, пускал мыльные пузыри и, задыхаясь, орал благим матом. Это еще больше раззадоривало мучителя, и он самозабвенно продолжал экзекуцию. Вокруг ученики дрожали в страхе, не шелохнувшись. Но однажды мы решились осуществить возмездие.                           

Придя впервые в школу, я узнал, что мальчики двух  старших классов — немецкая семилетка была недавно создана, и потому там имелось только четыре класса — еще с прошлого года разделились на два клана. Каждый из них имел своего лидера. Одного звали Ленька, другого Зюнька. Я сразу же примкнул к последнему: он напоминал мне моего любимого киноактера Дугласа Фербенкса. Большей частью группы враждовали между собой, и дело нередко доходило до жестоких потасовок. Я не раз возвращался домой с окровавленным носом. Мама в ужасе требовала, чтобы отец отправился в школу и прекратил это безобразие, но он отшучивался, говоря, что настоящий мужчина должен сам уметь за себя постоять. Когда же появлялся общий противник, если, например, банда из соседней школы во главе со своим вожаком Мазаем появлялась поблизости и начинала приставать к нашим девочкам, мы, конечно, объединялись и выступали единым фронтом. В одно из таких перемирий и созрел план возмездия.                                                                               

— Сколько мы будем терпеть издевательства Пауля? — обратился Зюнька к своему сопернику.                                        

— Надо его проучить, даже если потом нам придется пострадать.                                  

Ленька задумался, принялся усиленно грызть ногти, что всегда делал, когда сосредоточивался. Наконец ответил:

— У меня есть идея, давай обсудим…                                                                                      

Они уединились в туалете.                                                                                                           

Вскоре план был разработан во всех деталях. Каждый его участник получил конкретное задание. Осуществить его решили на ближайшем уроке физкультуры. Когда Пауль демонстрировал нам пробежку, Ленька подставил ему ножку. Тот упал, и мгновенно на него налетела вся ватага: по пять человек прижали к полу его руки, по десять — ноги. Может быть, от неожиданности, а возможно, и от того, что страх прибавил всем нам силы, этот Голиаф оказался пригвожденным и после нескольких попыток высвободиться лежал неподвижно. Зюнька встал коленом ему на грудь и принялся натирать тем же прачечным мылом рот Пауля. Каким же был восторг детворы, когда наш мучитель стал плевать пеной и пускать пузыри! Мы знали, что в ярости он способен если не убить, то основательно покалечить любого, кто попадется ему под руку. Поэтому заранее  условились, что должны все одновременно отскочить от него и успеть скрыться из зала. Пауль ревел, словно раненый бык, мыльная пена резала ему глаза. В этот момент по сигналу Зюньки мы отпустили жертву и разбежались в разные стороны. Пауль так и не успел никого схватить. Мы спаслись. Мы ждали, что он пожалуется директору, что будет разбирательство и что нас, возможно, исключат из школы. Но прошел день, второй, третий — и ничего не стряслось. Видимо, поразмыслив, Пауль счел для себя унизительным разглашать происшедший инцидент. А может, он оценил нашу безумную отвагу и самоотверженную решимость постоять за себя и своих товарищей. На следующем уроке физкультуры он вел себя так, будто ничего не произошло. И мы прониклись к нему уважением. Да и он сам перестроился — больше не прибегал к мыльным экзекуциям, ограничиваясь легкими подзатыльниками, что практиковали и другие учителя.

Но строгости и неотвратимость наказания имели и свою положительную сторону: ученики получали хорошие знания. Многое из того, чему нас тогда учили, я отлично помню до сих пор, могу воспроизвести по памяти целые страницы текста. А уж немецкий остался со мной на всю жизнь как второй родной язык. Видимо, поэтому и родители, несомненно знавшие об экзекуциях, не протестовали и не забирали детей из нашей школы.»